Сенатор наконец появился в сопровождении свиты и был принят с надлежащими почестями; он оказался человеком тактичным и не пускался с нами в разговоры наподобие тех, что белый ведет с туземцами.

Близился новый бюджетный год, и поэтому Бэлойн был крайне заинтересован в том, чтобы максимально расположить сенатора к работе и достижениям Проекта. Веря в свои дипломатические способности, он старался полностью оккупировать внимание Мак-Магона. Но тот ловко вывернулся и выразил желание побеседовать за обедом со мной. Как я позже понял, дело было в том, что в Вашингтоне среди посвященных меня уже считали «лидером оппозиции», и сенатор хотел выяснить, каково же мое votumseparatum. [26]

Во время обеда я об этом вообще-то и думать не думал. Бэлойн, более искушенный в такого рода делах и комбинациях, все пытался преподать мне соответствующую «установку», но между нами сидел сенатор, так что Бэлойн молча сигнализировал мне, строя мины; он старался сделать их и красноречиво-многозначительными, и таинственными, и предостерегающими в одно и то же время. Он раньше не удосужился дать мне инструкции и теперь хотел исправить эту ошибку, так что, когда мы вставали из-за стола, он было рванулся ко мне, но Мак-Магон дружески обнял меня за талию и повел в свои апартаменты.

Он угостил меня отличным мартелем, который, видимо, привез с собой — в ресторане нашей гостиницы я такого что-то не приметил. Передал мне приветы от общих знакомых, поговорил о том, что он, к сожалению, не способен даже прочесть те работы, которые принесли мне славу, и вдруг, небрежным тоном, словно бы от нечего делать, спросил, расшифрован или все же не расшифрован сигнал. Тут-то он и попался.

Разговор шел с глазу на глаз — всю сенаторскую свиту в это время водили по тем лабораториям, которые мы называли «выставочными».

— И да, и нет, — ответил я. — Смогли бы вы установить контакт с двухлетним ребенком? Конечно, смогли бы, если б преднамеренно обращались к нему, — но что поймет ребенок из вашей бюджетной речи в сенате?

— Ничего не поймет, — согласился он. — Но почему же вы сказали «и да, и нет», когда на самом деле есть только «нет»?

— Потому что мы все же кое-что знаем. Вы видели наши «экспонаты»…

— Я слышал о вашей работе. Вы доказали, что Письмо является описанием какого-то объекта, правильно? Значит, Лягушачья Икра представляет собой частицу этого объекта, разве не так?

— Сенатор, — сказал я, — пожалуйста, не обижайтесь, если то, что я скажу, прозвучит для вас не слишком ясно. Тут я ничего не могу поделать. Для неспециалиста самое непонятное в нашей работе — а точнее, в наших неудачах, — это то, что мы частично вроде бы расшифровали сигнал, и на этом застряли, хотя специалисты по кодам утверждают, что если код удалось расшифровать частично, то уж дальше все пойдет как по маслу. Верно? Но, видите ли, существуют, в самом общем смысле, два типа языков: обычные языки, которыми пользуются люди, а кроме того, языки, которые не были созданы человеком. На языке второго типа беседуют друг с другом организмы: я имею в виду так называемый генетический код. Этот код не является разновидностью обычного языка, ибо он не только содержит информацию о строении организма, но сам способен превратить эту информацию в такой организм. Следовательно, этот код находится вне рамок культуры. Чтобы понять естественный язык людей, необходимо хоть немного ознакомиться с их культурой. А для того, чтобы понять код наследственный, вовсе не нужно знать хоть что-нибудь о свойствах культуры. Для этого хватит соответствующих сведений из области физики, химии и так далее.

— Ваш частичный успех означает, что Письмо написано на языке, похожем на язык наследственности?

— Если б было только так, мы не испытывали бы серьезных затруднений. В действительности дело обстоит хуже, потому что, как обычно, все гораздо сложнее. Математическое доказательство, о котором вы упоминали, свидетельствует лишь о том, что Письмо написано не на такого рода языке, как тот, которым мы с вами пользуемся в данный момент. Мы не знаем никаких других языков, кроме наследственного кода и естественного языка, но из этого еще не следует, что их нет. Я допускаю, что такие «иные языки» существуют и что на одном из них написано Письмо.

— И как же выглядит этот «иной язык»?

— На это я могу вам ответить только в самых общих чертах. То, что порождено культурой, и то, что порождено «природой», то есть самой действительностью, можно обнаружить в любом произвольно взятом высказывании как двухкомпонентную «смесь». В языке политических лозунгов республиканской партии процентная примесь «культуры» весьма значительна, а то, что не зависит от культуры и идет «прямо из жизни», находится там в незначительном количестве. В языке, которым пользуется физика, все обстоит наоборот — в нем много «естественного», того, что происходит «из самой природы», и мало того, что сформировано культурой. Но достигнуть полной «акультурной» чистоты языка в принципе невозможно. Представление о том, что можно, посылая другой цивилизации модели атомов в конверте, изгнать из подобного «письма» всякие культурные примеси, — это представление, основанное на иллюзии. Такие примеси можно значительно уменьшить, но никто и никогда во всей Вселенной не сможет свести их к нулю.

— Значит, Письмо написано на «акультурном» языке, но содержит примесь культуры Отправителей? Да? В этом и состоит трудность?

— В этом состоит одна из трудностей. Отправители отличаются от нас как культурой, так и познаниями — назовем их природоведческими познаниями. Поэтому трудность по меньшей мере двойного порядка. Догадаться, какова их культура, мы не сможем — ни сейчас, ни, я полагаю, через тысячу лет. Это они должны отлично понимать. Поэтому они почти наверняка выслали такую информацию, для расшифровки которой не требуется знакомства с их культурой.

— Но тогда этот культурный фактор не должен вам препятствовать?

— Мы даже не знаем, что, собственно, больше всего нам препятствует. Мы оценили Письмо в целом с точки зрения его сложности. Эта сложность приблизительно соответствует классу известных нам систем — общественных и биологических. Никаких математических теорий общественных систем у нас нет; поэтому нам пришлось использовать в качестве моделей, «подставляемых» к Письму, генотипы — точнее, не сами генотипы, а тот математический аппарат, которым пользуются при их изучении. Мы выяснили, что объектом, наиболее адекватным сигналу, является живая клетка, а может быть, и живой организм в целом. Из этого вовсе не следует, что Письмо действительно является каким-то генотипом; но только из всех известных нам объектов, которые мы для сравнения «подставляем» к Письму, генотип наиболее пригоден. Вы понимаете, какой огромный риск порождает подобная ситуация?

— Не очень понимаю. Не очень. Может, весь риск состоит в том, что если это все же никакой не генотип, то вам не удастся его расшифровать?

— Мы поступаем, как человек, который ищет свою пропажу не всюду, а только под фонарем, потому что там светло. Вы знаете, как выглядят ленты для пианолы? Для автоматического пианино?

— Да. Это ленты с соответствующей перфорацией.

— Так вот, для пианолы может случайно подойти лента с программой цифровой машины, и хотя эта программа не имеет совершенно ничего общего с музыкой — она может относиться, например, к какому-нибудь уравнению пятой степени, — но, если ее введут в пианолу, она будет порождать звуки. И может случиться, что не все эти звуки будут абсолютно хаотичны, что там и сям послышится какая-то музыкальная фраза. Вы догадываетесь, почему я выбрал этот пример?

— Пожалуй. Вы думаете, что Лягушачья Икра — это музыкальная фраза, которая возникла, когда в пианолу заложили ленту, предназначенную в сущности для цифровой машины?

— Да. Именно так я и думаю. Тот, кто использует цифровую ленту для пианолы, совершает ошибку, и вполне возможно, что мы именно такую свою ошибку приняли за успех.