Судьба этого фанатика была поистине страшной, и я не сразу поверил, что его безумие и этот последний шаг из окна в восьмиэтажную пустоту не были подстроены, однако в этом меня убедили люди, которым я не могу не верить. Но так или иначе, уже над заголовком нашего гигантского предприятия была оттиснута signumtemporis —печать времени, в котором, как никогда ранее, подлость соседствует с благородством; случайный поворот событий, прежде чем швырнуть нам этот великий шанс, раздавил, как букашку, человека, который, хоть и вслепую, все же первым подошел к порогу открытия.
Гораздо легче отделался Свенсон, потому что он удовлетворился деньгами. И штраф за него заплатили (не знаю, кто это сделал — ЦРУ или администрация Проекта), и от подачи апелляции его отговорили, и щедро вознаградили за моральный ущерб, который он понес, будучи несправедливо обвинен в мошенничестве. И все это только для того, чтобы Проект мог спокойно разворачивать свою деятельность — в безоговорочно уже предрешенной изоляции.
IV
Описанные выше события происходили без моего участия. Меня вообще пригласили в Проект на втором году его существования. В том, что меня обошли, я чувствую влияние кого-то из высоких сфер. Ведь Проект был почти сразу отнесен к категории высшей секретности, иначе говоря, к таким операциям, засекречивание которых обусловлено серьезнейшими соображениями государственной политики. Разумеется, явного вмешательства, откровенного нажима вначале не было. Сами научные руководители Проекта узнавали об этом постепенно и, как правило, по одиночке на соответствующих совещаниях, где деликатно взывали к их патриотическим чувствам и политическому благоразумию. В организационных вопросах у них руки были связаны — хотя они довольно долго не отдавали себе в этом отчета.
Как уж там было в действительности, какие средства убеждения, комплименты, обещания и рассуждения пускались в ход, я не знаю: эту сторону дела официальные документы обходят прямо-таки абсолютным молчанием, да и члены Научного Совета, даже потом, когда мы стали коллегами, не слишком охотно рассказывали об этом. Если кто-то из них оказывался неподатливым, если на него не действовали напоминания насчет патриотизма и государственных интересов — начинались беседы «на высшем уровне». При этом засекречивание Проекта, его изоляция от мира преподносились как чисто временная мера, как краткое переходное состояние, которое обязательно изменится. Психологически это было удачно: как бы настороженно ни относились ученые к представителям администрации, но внимание, уделяемое Проекту государственным секретарем, а то и самим президентом, их благожелательное поощрение, разговоры о надеждах, возлагаемых на «наших мыслителей» — все это создавало ситуацию, в которой прямые вопросы о сроке, о дате ликвидации секретности прозвучали бы диссонансом, показались бы невежливыми, прямо даже грубыми.
Могу представить себе, как достопочтенный Бэлойн обучал менее опытных коллег принципам дипломатии, необходимым для сосуществования с политиками, и как он со свойственным ему тактом оттягивал мое приглашение и включение в состав Совета, объясняя наиболее нетерпеливым, что сначала Проект должен заслужить доверие у своих могущественных опекунов, а уж тогда можно будет действовать по собственному разумению. Впрочем, я говорю это без иронии, потому что могу мысленно поставить себя на место Бэлойна: он старался не ухудшать отношений ни с той, ни с другой стороной, а между тем хорошо знал, что в высоких сферах меня считают ненадежным человеком.
Итак, я не принимал участия в начале работы над Проектом, от чего, впрочем, — как мне сотни раз повторяли — только выиграл, потому что условия жизни в этом «мертвом городе», в ста милях к востоку от гор Монте-Роза, на первых порах были весьма суровыми.
Я решил излагать события в хронологическом порядке, поэтому расскажу сначала, что происходило со мной перед тем, как в Нью-Гемпшире, где я тогда преподавал, появился посланец Проекта.
В Нью-Гемпшир я прибыл незадолго до этого по приглашению декана математического факультета и моего университетского однокурсника Стюарта Комптона, чтобы вести летний семинар для группы докторантов. Я принял его предложение — нагрузка составляла всего девять часов в неделю, так что можно было целыми днями бродить по тамошним лесам и вересковым зарослям. Мне, собственно, полагалось бы по-настоящему отдохнуть (я только что закончил полуторагодовую совместную работу с профессором Хайакавой), но я знал себя и прекрасно понимал, что отдых будет мне не в отдых без кратковременного контакта с математикой.
Август был в разгаре, когда появился предвестник перемен в лице доктора Майкла Гротиуса, который привез мне письмо от Айвора Бэлойна.
На втором этаже старого псевдоготического здания из темного кирпича со стрельчатой крышей, увитой слегка уже покрасневшим диким виноградом, в моей душноватой комнате (в старой постройке не было кондиционеров) я узнал от невысокого хрупкого, как китайский фарфор, молодого человека с черной бородкой полумесяцем о том, что на землю снизошла весть — и пока не ясно, добрая или дурная, поскольку, несмотря на двенадцатимесячные старания, ее не удалось расшифровать.
Хотя Гротиус мне об этом не сказал, да и Бэлойн в своем письме не упомянул ни словом, я понял, что исследования находятся под опекой — или, если угодно, надзором — очень важных лиц. Иначе как могли бы слухи о работах такого масштаба не просочиться в прессу, в радио или телевидение? Ясно было, что этому просачиванию препятствуют первоклассные специалисты.
Главным препятствием для меня была засекреченность работ. Бэлойн просил рассказать мне о его личной встрече с президентом, который заверил, что все результаты исследований будут опубликованы, за исключением той информации, которая могла бы повредить государственным интересам Штатов. Похоже было на то, что, по мнению Пентагона, звездное послание содержит нечто вроде секрета супербомбы или какого-нибудь другого ультимативного оружия.
Расставшись на время с Гротиусом, я отправился в заросли вереска и там улегся на солнцепеке, чтобы поразмыслить. Ни Гротиус, ни Бэлойн в своем письме и не заикались, что я должен буду дать какое-то обещание, может, даже присягу насчет сохранения секретности, но такой «обряд посвящения» в Проект подразумевался сам собой.
Это была одна из типичных для ученого нашей эпохи ситуаций — вдобавок специфически заостренная, прямо-таки экспонат. Легче всего соблюсти чистоту рук и не вмешиваться в такие дела, которые — хотя бы самым косвенным образом — помогают создавать средства уничтожения. Но то, чего мы не хотим делать, всегда сделают за нас другие. Говорят, что это не является моральным аргументом; согласен. Однако можно предположить, что тот, кто, терзаясь сомнениями, соглашается участвовать в таком деле, сумеет в критический момент пустить их в ход; и пусть это ему даже не удастся — но ведь если он уступит свое место человеку, лишенному всяческих сомнений, то исчезнут последние шансы на успех.
Я-то не собираюсь оправдываться таким способом. Мною руководили другие соображения. Если я знаю, что где-то происходит нечто необычайно важное и в то же время потенциально опасное, я всегда предпочитаю быть в этом месте, чем ожидать развития событий с чистой совестью и пустыми руками. А кроме того, я не мог поверить, что цивилизация, стоящая несравненно выше нашей, пошлет в космос информацию, которая пригодится для изготовления оружия. Если сотрудники Проекта думали иначе — это их дело. И, наконец, перспективы, вдруг открывшиеся передо мной, превосходили все, что еще могло мне встретиться в жизни.
На следующий день мы с Гротиусом вылетели в Неваду, где нас уже поджидал армейский вертолет. Меня подхватил точно и безотказно работающий механизм. Этот второй полет продолжался около двух часов, и почти все время мы летели над южной пустыней.
Сверху поселок походил на неправильную звезду, утонувшую в песках пустыни. Желтые бульдозеры ползали, как жуки, по окрестным дюнам. Мы сели на плоскую крышу самого Высокого в поселке здания. Этот комплекс массивных бетонных колод не производил приятного впечатления. Строили его еще в пятидесятых годах как технический и жилой центр нового атомного полигона.