Особое место среди членов Научного Совета занимал доктор юриспруденции Вильгельм Ини — самый элегантный из сотрудников Проекта. Он представлял в Совете (да и в Проекте вообще) наших высокопоставленных опекунов. Ини прекрасно понимал, что научные сотрудники, особенно молодежь, стараются его разыграть — передают из рук в руки какие-то листки с таинственными формулами и шифрами или исповедуются друг другу, делая вид, что не заметили его, в ужасающе радикальных взглядах. Все эти шуточки он сносил с ангельским терпением и великолепно держался, когда в столовой кто-нибудь демонстрировал ему крохотный, не больше спички, передатчик с микрофоном, извлеченный из-под розетки в жилой комнате.

Меня все это ничуть не смешило, хотя чувство юмора у меня развито достаточно сильно. Ини представлял весьма реальную силу; ни его безукоризненные манеры, ни увлечение философией Гуссерля не делали его симпатичнее. Он превосходно понимал, что колкости, шуточки и неприятные намеки, которыми потчуют его окружающие, вызваны желанием отыграться, ибо, откровенно говоря, именно он был молчаливо улыбающимся spiritusmovens [12] Проекта, или, скорее, его жандармом в элегантных перчатках.

Ини с самого начала обходил меня стороной, как злого пса, потому что превосходно учуял, как я отношусь к нему; без тонкого чутья он и не смог бы выполнять свои функции. Я его презирал, а он, наверное, с лихвой отплачивал мне тем же на свой безличный лад, хотя всегда был со мной вежлив и предупредителен. Меня это, разумеется, еще больше раздражало. Как ни странно, он, кажется, имел какие-то взгляды. А впрочем, может, это была лишь искусная имитация.

Еще более не по-американски, неспортивно относился к Ини доктор Саул Раппопорт, этот первооткрыватель звездного Послания. Прочел он мне однажды отрывок из книги девятнадцатого века, где описывались способы выращивания кабанов, которых дрессируют для отыскивания трюфелей; в возвышенном стиле, свойственном тому времени, — говорилось там, как разум человеческий согласно со своим предназначением использует прожорливую жадность свиней, подбрасывая им желуди взамен вырытых ими трюфелей.

По мнению Раппопорта, такое рациональное выращивание ожидало в будущем американских ученых, а наш пример показывал, что это уже внедряется в жизнь.

Изложил он мне этот прогноз абсолютно серьезно. Оптовый торговец, говорил он, нисколько не интересуется духовным миром дрессированного кабана, рыщущего в поисках трюфелей; этот мир для него не существует, его интересуют только результаты деятельности свиней — и точно так же обстоит дело с нами и нашими хозяевами.

Раппопорт ничуть не таил своих взглядов, и я с интересом наблюдал за реакцией окружающих на такие его выступления — не на официальных заседаниях, разумеется, Молодежь просто хохотала до упаду, а Раппопорт сердился, потому что он, в сущности, думал и говорил это вполне серьезно. Но личный опыт в принципе нельзя передать и даже, собственно, нельзя пересказать другому человеку. Раппопорт был родом из Европы, где пресловутые «соображения генералитета» и «соображения кабинета», по его словам, напоминают о кровавом месиве. Он никогда бы и не попал в число сотрудников Проекта, если б случайно не стал одним из его создателей. Только из страха перед возможной «утечкой информации» его и включили в наш коллектив.

В Штаты Раппопорт эмигрировал в 1945 году. Его имя было уже известно кое-кому из довоенных специалистов: на свете не слишком много философов с настоящими глубокими познаниями в математике и естественных науках, а Раппопорт относился именно к таким. Мы жили дверь в дверь в гостинице поселка, и вскоре я установил с ним прочный контакт. Он покинул свою родину в тридцать лет совершенно одинокий — вся его семья была уничтожена. Об этом он ни разу не говорил, только в тот вечер, когда ему единственному я раскрыл нашу с Протеро тайну.

Правда, я опережаю события, рассказывая эту историю сейчас, но мне кажется, так надо. То ли чтобы отблагодарить странной этой исповедью за мое доверие, то ли по совсем уж неизвестным мне причинам, Раппопорт тогда рассказал мне, как у него на глазах — кажется, в 1942 году — происходила массовая экзекуция в его родном городе.

Его схватили на улице вместе с другими случайными прохожими; их расстреливали группами во дворе недавно разбомбленной тюрьмы, одно крыло которой еще горело. Раппопорт описывал подробности этой операции с ужасающим спокойствием. Столпившись у стены, которая грела им спины, как громадная печь, арестованные не видели самой экзекуции, потому что расстрел совершался за полуразрушенной стеной; некоторые из них впали в странное оцепенение, другие пытались спастись самыми безумными способами. Раппопорту запомнился молодой человек, который, подбежав к немецкому жандарму, начал кричать, что он по еврей, но кричал он это по-еврейски, так как немецкого языка, видимо, не знал. Раппопорт ощутил сумасшедший комизм этой сцены; и вдруг самым важным для него стало сберечь до конца ясность разума — то, что позволяло ему сохранять интеллектуальную дистанцию по отношению ко всему происходящему. Необходимо было, однако, деловито и неторопливо объяснял он мне, как человеку «с той стороны», который в принципе не способен понять подобные переживания, найти какую-то ценность вовне, какую-то опору для ума; и — поскольку это было предельно абсурдным — он решил уверовать в перевоплощение. Ему было бы достаточно сохранить эту веру на пятнадцать-двадцать минут. Но абстрактным путем он даже этого сделать не смог, а потому выбрал одного из офицеров, стоявших поодаль от места экзекуции, и мысленно внушил себе, что в тот миг, когда его, Раппопорта, расстреляют, душа его переселится в этого немца.

Он прекрасно сознавал, что мысль эта совершенно вздорная даже с точки зрения любой религиозной доктрины, включая само учение о перевоплощении, поскольку «место в теле» было уже занято. Но это ему как-то не мешало — напротив, чем дальше, тем активнее цеплялся его мозг за эту мысль, которая призвана была служить ему опорой до последнего мига.

Раппопорт описал мне этого человека так, будто смотрел на фотографию. То был молодой, статный, высокий офицер; серебряное шитье его мундира словно бы поседело или слегка потускнело от огня. Он был в полном боевом снаряжении — «Железный крест» у воротника, бинокль в футляре на груди, глубокий шлем, револьвер в кобуре, для удобства сдвинутый к пряжке ремня; рукой в перчатке он держал чистый, аккуратно сложенный платочек, который время от времени прикладывал к ноздрям, — экзекуция шла уже давно, с самого утра, пламя уже подобралось к ранее расстрелянным, которые лежали в углу двора, и оттуда разило жарким смрадом горящих тел. Впрочем, сладковатый трупный запах Раппопорт уловил лишь после того, как увидел платочек в руке офицера.

Этот немец руководил всей операцией, не двигаясь с места, не крича, не впадая в тот полупьяный транс ударов и пинков, в котором находились его подчиненные с железными бляхами на груди. Раппопорт вдруг понял даже, почему эти подчиненные именно так и должны поступать: они прятались от своих жертв за стеной ненависти, а ненависть невозможно возбудить в себе без жестоких действий, поэтому они колотили евреев прикладами — им нужно было, чтобы кровь текла из рассеченных голов, коркой засыхая на лицах, потому что эта корка делала лица уродливыми, нечеловеческими, и таким образом во всем происходящем не оставалось места для ужаса или жалости.

Но офицер, на которого неотступно глядел Раппопорт, по-видимому, способен был выполнять свои обязанности, не нуждаясь в подобных приемах. В воздухе плавали хлопья копоти, гонимые струей горячего воздуха, которая исходила от пожара, за толстыми стенками в зарешеченных окнах без стекол ревел огонь, — а он спокойно стоял, прижимая к ноздрям белый платок.

Ошеломленный этой невозмутимостью, Раппопорт на мгновение даже забыл о себе. Тут вдруг распахнулись ворота, и во двор въехала группа кинооператоров. Выстрелы тотчас смолкли. Раппопорт так и не узнал, что же произошло. Быть может, немцы собирались заснять груду трупов, чтобы использовать эту сцену в кинохронике, изображающей действия противника (это происходило в прифронтовой полосе на востоке). Расстрелянных демонстрировали бы как жертв большевистского террора. Возможно, что так оно и было, — но Раппопорт ничего не пытался объяснить, он только рассказывал о том, что видел.